Домой Хозяйке Переводы. Переводческая деятельность К.Д. Бальмонта Переводы бальмонта

Переводы. Переводческая деятельность К.Д. Бальмонта Переводы бальмонта

Константин Бальмонт (1867 – 1942)

Поэт-символист и талантливый переводчик Константин Бальмонт был одной из ярчайших личностей своего времени. При этом он даже не имел высшего образования: Бальмонт дважды бросал юридический факультет Московского университета: в первый раз, будучи исключённым за участие в студенческих беспорядках, и во второй раз уже самостоятельно - ради занятий литературой.

Уже в восемнадцать Бальмонт дебютировал как поэт и переводчик . Первые его эксперименты не привлекли внимания публики, что только раззадорило амбициозного юношу. Продолжая с упорством совершенствовать своё мастерство, всего спустя несколько лет Бальмонт уже считался одним из идейных вдохновителей Серебряного века русской поэзии и реформатором поэтической ритмики. Звучные и неуемные в своей «красивости» эстетские эксперименты Бальмонта породили бесчисленное число эпигонов. Современники прозвали их «бальмонтистами», вкладывая в это определение негативный оттенок: под ним подразумевалась бездушная, пошлая и декоративная «салонная» поэзия. Фигура Бальмонта и его творчество продолжали волновать умы современников вплоть до того времени, как на смену поэтическим реформам пришли политические. Несмотря на восторженную поддержку Февральской революции 1917 года, Бальмонта ужаснул «ураган сумасшествия» последовавшей Октябрьской революции, который разрушил ещё недавно так порицаемую им самим царскую Россию. Назвав большевиков носителями разрушительного начала, подавляющего Личность («Революционер я или нет?», 1920) Бальмонт вместе с семьёй эмигрирует во Францию, где ему приходится пережить нужду и забвение. Позабытый всеми Константин Бальмонт закончил свои дни в приюте для умалишённых в местечке Нуази-ле-Гран (Франции), оставшись в истории отечественной словесности выдающимся поэтом-символистом и переводчиком рубежа XIX и XX веков.

Путь Бальмонта как переводчика неразрывно связан с его развитием как стихотворца. Обладая уникальными способностями полиглота, за полвека своей литературной деятельности он оставил переводы более чем с трёх десятков языков. Среди них переводы сочинений Ибсена, По, Руставели, шедевров древнеиндийской поэзии («Жизнь Будды», ведийские гимны), сочинений английского поэта-романтика Шелли, оригинальной испанской и английской поэзии и т.д. Параллельно с переводческой деятельностью и собственным творчеством Бальмонт создавал труды по истории итальянской и скандинавской литератур.

Отличительной чертой переводов Бальмонта является беспредельный субъективизм. Но такова была принципиальная позиция поэта-символиста, выражать чужое творчество через призму своих переживаний. Многих такой подход раздражал и даже смешил, например, Корней Чуковский после прочтения весьма вольных переводов Шелли назвал их автора Бальмонта – «Шельмонтом». Однако нельзя не признать, что переводы Бальмонта и по сей день остаются памятником своей эпохи и настоящим произведением искусства.

Пражские друзья моего поэтического творчества, весьма заинтересованные вопросами русско-чешского сближения и ценящие мои переводы из чешских поэтов, а в частности из Врхлицкого, прислали мне вырезку из журнала "Славия", статью преобширную профессора Евгения Ляцкого* "О переводах вообще и русском переводе стихов Я. Врхлицкого в частности".

Обвинения бывают справедливые и несправедливые. Несправедливо обвинение, когда обвиняющий возводит свой личный вкус и свое личное мнение в степень безусловного закона, не доказывая, что его личное есть безусловно общее. Но, если при этом обвиняющий чистосердечен, это еще малая беда. Однако обвинения бывают также добросовестные и недобросовестные, умышленно злостные. Недобросовестно обвинение, когда обвиняющий опирается в своей доказательности на явно неверные примеры и подтасовываемые данные. Пусть же судит читатель, как надо определить обвинения, взводимые г. Ляцким. Он судит меня за вольные, слишком вольные, поэтические передачи стихов иноземных поэтов, он указывает целый ряд уклонений от текстов, считая их то ошибками, то умышленными искажениями. Как пример хороших переводчиков он противопоставляет мне разных поэтов, начиная с Лермонтова. Почему забыл он начать с общепризнанного лучшего русского поэта-переводчика и поэта создателя перепевов Жуковского? Да просто потому, что это убийственный аргумент против его аргументации. Он умышленно забыл его, ибо Жуковский как раз обращался весьма часто с подлинниками совершенно свободно, и Жуковский - довод в мою пользу, а не мне во вред. Но возьмем пример, приводимый им из Лермонтова. Он приводит по-немецки знаменитое стихотворение Гейне "Сосна", приводит русскую его передачу Лермонтова и восклицает: "какое величайшее слияние… Лермонтов оказался конгениальным Гейне". Пусть же читатель вспомнит и слова Гейне и слова Лермонтова.

Ein Fichtenbaum steht eisam, Im Norden auf kahler hoh Ihn schl(fert; mit weisser Decke Umh(llen ihn Eis und Schee. Er traumt von einer Palme Die fern im Morgenland Einsam und schweigend trauert Auf brennender Felsenwand. На севере диком растет одиноко На голой вершине сосна. И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим Одета, как ризой, она. И снится ей все, что в пустыне далекой, В том крае, где солнца восход, Одна и грустна, на утесе горючем, Прекрасная пальма растет.

Я подчеркиваю те слова Лермонтова, которых в подлиннике нет. Но именно они-то и составляют всю красоту перепева Лермонтова. Если бы г. Ляцкий был последователен, он должен был бы сказать: "Неверная передача, искажение, разжижение, никуда не годный перевод". Он же восхваляет его аргументативно, но аргументация фальсифицирована. Лермонтов совершенно не конгениален с Гейне, и его перевод вольный. Но там, где Гейне говорит детски-простыми, неукрашенными, а лишь беглым рисунком означающими словами, где он говорит почти прозой, где он создает простодушную серенькую, сумеречную песенку, Лермонтов с своим могучим даром ухватывать, как барс, и вещать, как пророк Востока, создал из детской игрушки Гейне дамасский клинок. Как перевод - это и так и сяк. Как создание - это недосягаемая высота. Но ведь речь идет о переводах вообще. Итак? Почему бы, речь заведя о Лермонтове, не привести другой уничтожительный для меня пример магистерского переводческого дара Лермонтова? Как известно, он "перевел" также еще более знаменитые строки Гёте "Горные вершины". И там, где у Гёте на всех вершинах тишина, на всех высотах покой, у Лермонтова горные вершины спят во тьме ночной, то есть, вместо глубокой философской мысли, само собою разумеющаяся, нимало не выразительная описательность. И там, где у Гёте на лесных вершинах едва уловишь хоть одно дуновение, и птички заснули в лесу, у Лермонтова не пылит дорога, о которой Гёте не упоминает, и не дрожат листы. Слабо, слабо, как перевод совсем слабо, г. Ляцкий. Но так хороши "Горные вершины" Лермонтова в то же время, что, будучи русским и будучи безмерным также почитателем Гёте, я иногда считаю, что текст Гёте лучше, иногда предпочитаю текст Лермонтова.

Г. Ляцкий приводит далее божественной красоты сонет Петрарки и, приводя совсем не совершенный перевод-пересказ его Майкова, находит, что несонетный стих Майкова лучше Петрарки. Это забавное утверждение можно пояснить одним примером, указующим, есть вкус у г. Ляцкого или его нет. Прозрачный, как хрусталь, стих Петрарки "Chе liсе quеstа, е quаl nоvа bеltаtе? (diсеаn tra lоr) Майков передает: "Кто это?" - шепотом друг друга вопрошали!" - и краткий всклик дополняет двумя длинными строками: "Не восходило к нам в сиянье чистоты // Столь строго девственной и светлой красоты". Лучше бы уж г. Ляцкий, не будучи поэтом, а тем самым и неправомочный запросто говорить о поэтах, не щеголял многочисленными цитатами и не красовался, приводя стихи Петрарки, требующие очень тонкого восприятия, а привел бы хотя перепевы новогреческой народной песни, где Майков действительно силен.

Что бы ни захотел утверждать г. Ляцкий, он неизменно опирается на такой произвольный довод, что неизбежно хочется назвать его аргумент подделкой. Говоря о русских переводчиках половины XIX века, сделавших столь много для ознакомления России с Мировой поэзией, он называет Козлова, Плещеева, Михайлова, Мея, Гербеля, Курочкина, Минаева. Он умалчивает о целом ряде других действительно несомненных имен, а в этом ряде Плещеев - и слабый поэт и слабый переводчик, Мей - хороший поэт и произвольный переводчик, Гербель - переводчик, едва владевший стихом и чаще писавший виршами, Минаев - отъявленный борзописец, вроде любого газетного стихослагателя. Зачем эта подделка перечня? Ляцкий, с усладой весьма призрачной, делает изумительное заявление: "Из новейших поэтов только Валерий Брюсов справлялся с трудной задачей переводчика". Поэт, в котором на одну долю таланта было три доли бессильно тянущегося честолюбия, Брюсов никак не может оправдать эту Нобелевскую премию Ляцкого. Он очень недурно, а часто даже и очень хорошо, переводил стихи Верхарна, но его переводы любимого им Верлена, которому он всегда подражал, никуда не годятся, как и другие его переводы суть лишь ученическая старательная перепись, внешний рисунок без души. Но, умышленно вознося имя Брюсова, главного соперника моего на поэтическом поприще, всегда старавшегося меня перещеголять (стремление очень похвальное), Ляцкий нарочно забывает то, чего не знать как историк литературы он не имеет права: добросовестного перевода "Илиады", сделанного Минским, многочисленных переводов других греческих классиков, сделанных с любовью Мережковским, блестящих переводов Софокла, сделанных Зелинским, отличных переводов французских, немецких и скандинавских произведений, сделанных Сологубом, Балтрушайтисом, Сергеем Поляковым, Тхоржевским и другими. Эти фигуры умолчания не украшают Ляцкого, совсем напротив. Говоря обо мне как поэте, г. Ляцкий упоевается цветами красноречия: то он сравнивает меня, то есть мой стих, "с прозрачной и легкой струёй, разбивающейся о мрамор, смеющейся солнцу мириадами брызг", то "он (т. е. я) щедро разбрасывает вокруг себя слова и звуки, играя ими, как искусный фокусник, который бросает и ловит блестящие диски"… Вот уж тут действительно является фокусничество, но только не мое. Не может г. Ляцкий не знать, что ручей или водомет, бросая всплески, звоны и светы, никогда не фокусничает, но всегда волшебствует. Зачем же, начав благочестную игру, так быстро и так явно подменивать карты? Серьезный ученый, желающий быть беспристрастным,- а не красоваться на полях литературного наездничества, подвергая рассмотрению известное явление, если даже считает это явление, в общем, отрицательным,- никогда не завлечется злостным желанием замалчивать положительные стороны явления. А г. Ляцкий, будто подвергая рассмотрению мой многолетний труд полного перевода сочинений Шелли, берет 2-3 юношеских перевода маленьких отрывков, действительно переданных вольно, и ни звуком не упоминает о таких увенчанных, думаю, справедливой славой, точных моих передачах Шелли, как "Мимоза", "Островок", положенный на музыку Рахманиновым, "Облако", 2-ая переработка, "Аластор", трагедия "Ченчи", много раз исполненная в Москве, и многое другое. Говоря о моих переводах Врхлицкого, мой обвинитель наивно предполагает, что я не знаю чешского языка, тогда как вот уже седьмой год я читаю в подлинниках произведения чешской словесности, прочел почти всех чешских поэтов XIX и XX века и многих прозаиков. Г. Ляцкий прикидывается настолько простодушным, что говорит: "Переводчик, видимо, не знал, что чешское выражение "mit rad kоhо" значит только "любить". Смею уверить моего судию неправедного, что, когда я изучаю какой-нибудь новый для меня чужеземный язык, слово "любить" я запоминаю прежде всего. Вообще, как и Ляцкому вполне известно, меня во всем ведет Только Любовь. Если же в свой перевод соответственного стиха, радуясь, что в чешское слово о любви входит слово о радости,- чувство наиболее верно указующее, что данное устремление есть действительно любовь,- я ввел выражение "с тобою быть рад", так это случилось потому, что мое поэтическое чувство нашло это изящным и внутренне верным в смысле передачи чешского текста. Спорить об отдельных словах можно без конца. Но толку в этом немного. В особенности там, где один из спорящих - Ляцкий - житель Петербурга, а другой - я - житель Москвы. Преимущество московского говора над русскими говорами других частей России установлено еще Пушкиным. Пример того, как Ляцкий, похваляющийся отменным своим знанием чешского языка, выполняет легкую задачу прозаического перевода чешских стихов, он сам дает в своей статье:

J"а рtаl se: "Smim to miti rad, Ме dite?"

А tу jsi sеklа: "Nicоli!"

Я спрашивал: "Хочешь? С тобою быть рад, Дитя мое!"

Но ты мне ответила: "Нет, никогда!"

"В чешском тексте,- говорит Ляцкий,- смысл элементарно ясен: Я спрашивал: позволишь ли любить тебя, мое дитя? Ты же ответила "нет". Крохоборно рассекающий мои поэтические передачи, Ляцкий пусть ответит, откуда в прозе, где он не был стесняем ни ритмом, ни рифмой, откуда он взял здесь вместо нежно "смею ли", "можно ли" - это тупое, совершенно бессмысленное "позволишь ли", а также почему энергичное чешское "nicoli", что значит "никак", "никоим образом" (что мы в Москве охотно заменяем выражением "никогда" или "нет, никогда") он переводит тусклым "нет"? Врачу, исцелися сам.

А как образцово Ляцкий знает русский язык, он тоже дает нам пример в своем обвинении. Разбирая мой перевод поэмы Врхлицкого "Слеза", он укоризненно говорит: "Юдоль" должно обозначать у Бальмонта долину". Пусть г. Ляцкий раскроет на 1543 странице "Толковый словарь живого Великорусского языка" Владимира Даля и не без пользы для себя прочтет: "Юдоль, юдолие лог, разлог, дол, долина…" Для мудрого всего этого вполне достаточно.

Г. Ляцкий считает мой перевод избранных стихов Врхлицкого никуда не годным. Но поэт чешских лесов и певец Яна Гуса, Ян Рокита, он же Адольф Черни, написал к этой моей работе предисловие, начинающееся словами: "Благодаря стараниям поэта К. Бальмонта, владеющего искусной поэтической формой и неутомимого переводчика авторов мировой поэзии, русский читатель получает избранные стихи великого чешского поэта в точных переводах, исполненных с любовью, поэтическим вдохновением и действительным проникновением в тайну оригинала". Так говорит чешский поэт, являющийся знатоком всех славянских языков и литератур. Ляцкому не нравятся мои переводы с болгарского. Один из первых ныне болгарских поэтов, профессор Емануил Димитров, в предисловии к изданному Министерством народного просвещения в Софии моему труду "Золотой сноп болгарской поэзии" говорит: "В звучных простых словах, заставляющих вспомнить русскую народную песню, он (Бальмонт) перевоплотил некоторую часть неисчерпаемого сокровища болгарского песенного творчества. Он выковал золотое ожерелье, которое своим тонким мастерством пробудит удивление и в русском, и в чужеземце. Под русским покровом они найдут неподдельный дух истинной народной песни и смогут вкусить от ее самобытной прелести". Ляцкому кажется, что мои переводы Шелли не больше как искажения Шелли. Но еще в 1897 году лучший тогда в Англии знаток всех славянских языков и составитель славянских грамматик, оксфордский ученый, профессор Вильям Морфилль, плененный моими переводами из Шелли, в ознаменование благодарности за этот труд пригласил меня в Оксфорд прочесть в Тейлоровском институте четыре лекции о современной русской поэзии, и лучшие представители английской науки выражали мне признательность за мою работу, а Морфилль, подаривший мне свою дружбу и переводивший мои стихи на английский язык, до конца своих дней не переставал быть почитателем моих переводов английских поэтов, чему свидетельством у меня есть множество его писем.

Итак, мнения разнствуют. Пусть они и разнствуют. Ведь люди разнствуют.

Можно ли и нужно ли переводить чужеземных поэтов? Конечно, предпочтительнее, и вне сравненья предпочтительнее, изучать самому иностранные языки и читать поэтов в подлиннике. Однако не всем это доступно, и любому языковеду доступно лишь небольшое число иностранных языков сравнительно с числом всех языков вообще. Переводы - неизбежность, и поэта, знающего много языков и любящего языки чужих стран и певучий язык Поэзии, влечет к себе искусство перевода. Это - соучастие душ, и поединок, и бег вдвоем к одной цели. Дать в переводе художественную равноценность задача невыполнимая никогда. Произведение искусства, по существу своему, единично и единственно в своем лике. Можно дать лишь нечто приближающееся больше или меньше. Иногда даешь точный перевод, но душа исчезает, иногда даешь вольный перевод, но душа остается. Иногда перевод бывает точный, и душа остается в нем. Но, говоря вообще, поэтический перевод есть лишь отзвук, отклик, эхо, отражение. Как правило, отзвук беднее звука, эхо воспроизводит лишь частично пробудивший его голос. Но иногда, в горах, в пещерах, в сводчатых замках, эхо, возникнув, пропоет твой всклик семикратно, в семь раз отзвук бывает красивее и сильнее звука. Так бывает иногда, но очень редко, и с поэтическими переводами. И отражение есть лишь смутное воспроизведение лица. Но при высоких качествах зеркала, при нахождении удачных условий его положения и освещения красивое лицо в зеркале бывает красивей и лучезарней в своем отраженном существовании. Эхо в лесу одно из лучших лесных очарований.

Содержание Из грузинской поэзии Грузинская ода к Тамар Из армянской поэзии И. Иоаннисян "Умолкли навсегда времен былых народы..." О. Туманян Ахтамар А. Исаакян Колокол воли Из литовской поэзии Песни и дайны Литвин Месяц и Солнце Мать и дочь Воробьиный праздник Заревая Садик Сельский староста Из болгарской поэзии Народные песни Маргита Невеста Тодора Журавли Сон Жених да не женился Последнее желание Иван Вазов Россия Из испанской поэзии Испанские народные песни Seguidillas Из грузинской поэзии ГРУЗИНСКАЯ ОДА К ТАМАР Тамар, тебя пою, ты - солнце незаходящей красоты, Твой стан точеный тонко-строен, и кроткий лик являешь ты. Тамар, эфир молниеносный, словесный луг целебных трав, Ларец познаний, ключ, текущий среди Эдемовых дубрав. В щедротах ты подобна морю, высоким духом - небесам. Ты - милосердье, и смиренье, и упоение глазам. Из края в край идя с победой и славой тронув гуд струны, Ты победителей сразила, - они тобой побеждены. Ты с богом разделила страсти его взнесенного креста, В горах ты утвердила веру, - их высота тобой свята. Все люди власть твою признали, и люди ль только слились в хор? - Тебе подвластны львы в равнине, тебе послушны барсы гор. Тебя зовут светила - солнцем, тебя возносят семь планет, Но для певцов ты недоступна, и до тебя дороги нет. Из армянской поэзии И. ИОАННИСЯН * * * Умолкли навсегда времен былых народы, Родились новые народы в смену им, - И с пальмой нежною зиждительной свободы Склонилось счастие к народам молодым. И слава прадедов, забрезживши звездою, Роняет им свой луч и светом гонит зло; И добытый трудом, печалью и борьбою, Венок бессмертия венчает их чело. Лишь только ты одна, Армения родная, Лежишь, как труп живой, - мне горестно взглянуть} В цепях тоскуешь ты, прекрасный лик склоняя; Разметана твоя истерзанная грудь! Из-под твоих руин не глянет ветвью новой Зеленый мирт любви - спасения символ; Возложен на тебя тоски венец терновый - Венец немых скорбей и вековечных зол. Но нет, ты не умрешь! Я верю в обновленье, Оно должно прийти, - оно к тебе придет. Во мраке вековом горит звезда спасенья: Проснися, близок час, о родина, - он ждет. Все то, что некогда в душе твоей боролось, Пусть вспыхнет вновь. Воспрянь во прахе и пыли! Хоть полумертвая, услышь, подай свой голос, - Твои сыны придут со всех концов земли... О. ТУМАНЯН АХТАМАР Легенда Каждой ночью к водам Вана Кто-то с берега идет И без лодки средь тумана Смело к острову плывет. Он могучими плечами Рассекает лоно вод, Привлекаемый лучами, Что маяк далекий шлет. Вкруг поток, шипя, крутится, За пловцом бежит вослед, Но бесстрашный не боится Ни опасностей, ни бед. Что ему угрозы ночи, Пена, волны, ветер, мрак? Точно любящие очи, Перед ним горит маяк! Каждой ночью искры света Манят лаской тайных чар: Каждой ночью, тьмой одета, Ждет его к себе Тамар. И могучими плечами Бороздит он лоно вод, Привлекаемый лучами, Что маяк далекий шлет. Он плывет навстречу счастью, Смело борется с волной. А Тамар, объята страстью, Ждет его во тьме ночной. Не напрасны ожиданья... Ближе, ближе... вот и он! Миг блаженства! Миг свиданья! Сладких таинств райский сон! Тихо. Только волны плещут, Только, полны чистых чар, Звезды ропщут и трепещут За бесстыдную Тамар. И опять к пучинам Вана Кто-то с берега идет И без лодки средь тумана Вдаль от острова плывет. И со страхом остается Над водой Тамар одна, Смотрит, слушает, как бьется Разъяренная волна. Завтра - снова ожиданья, Так же искрится маяк, Тот же чудный миг свиданья, Те же ласки, тот же мрак. Но разведал враг жестокий Тайну любящих сердец: Был погашен свет далекий, Тьмой застигнут был пловец. Растоптали люди злые Ярко блещущий костер, Небеса молчат ночные, Тщетно света ищет взор. Не заискрится, как прежде, Маяка привет родной, - И в обманчивой надежде Бьется, бьется он с волной. Ветер шепчет непонятно, Над водой клубится пар, И вздыхает еле внятно Слабый возглас: "Ах, Тамар!" Звуки плача, звуки смеха... Волны ластятся к скале... И как гаснущее эхо "Ах,Тамар!" - звучит во мгле. На рассвете встали волны И примчали бледный труп, И застыл упрек безмолвный? "Ах, Тамар!" - средь мертвых губ. С той поры минули годы, Остров полон прежних чар, Мрачно смотрит он на воды И зовется "Ахтамар". А. ИСААКЯН КОЛОКОЛ ВОЛИ О колокол воли, гуди из лазури, От горных высот, от кавказских громад, Греми, как гроза, как гудение бури, Чтоб гордый тебя услыхал Арарат. Могучее слово бунтующей мести, Свой гнев расширяй, как враждующий стан, Народам неси веселящие вести, Чтоб грозный союз был, как стяг, златоткан. От гор до селений, с долины - к долинам От сердца летит пусть до сердца твой зов, Да заповедь дашь, да гремишь властелином, Твой гнев да звучит до скончанья веков! О гордые души, сюда, - окрылитесь! Совместно звеня, да развеем мы звон! Наш колокол - гнев, он - ликующий витязь, Чтоб вольный Кавказ позабыл свой полон. О колокол воли, греми же, буди же От сна Арарат и верховный Казбек, Проснитесь, орлы, прилетите к нам ближе, Свирепьтесь, о львы, и встряхнись, человек! Довольно, довольно мы были рабами, С умом в кандалах и с руками в цепях, Неси же нам мощь, да пребудем мы в храме И огнь распалим в напряженных сердцах. Рычи нам, журчи нам и выстрой нас к бою, До славы, до ран, хоть на смерть, но - в борьбу, Несчастье и зло да сразим мы с тобою, Греми же как гром и труби как в трубу! Страна величавых и взрывных вулканов, От моря звучи и до моря бушуй! Кто смел - тот вперед! Поразим великанов! Беги, водопад, огнебрызгами струй! О колокол воли, наш колокол воли, Да будет твой звук для сердец властелин! Свободный Кавказ, в возрождении доли, Весь вскликнет в ответ перекличкой вершин. Из литовской поэзии ПЕСНИ И ДАЙНЫ ЛИТВИН Литвин уезжал на войну, Мать оставлял и жену. Мать начинает тужить: "Кто тебе будет служить В далекой Угорской земле?" "Что же, родная? Есть звезды во мгле, - И не счесть. Светят глазами, Белыми светят руками, - Будут как знамя, как буду рубиться с врагами. Ты вот, родная, как будешь одна?" "Буду молиться". - "А ты как, жена?" "Буду любить тебя. Буду молиться". "А как ребеночек малый родится?" "Буду ребенка качать. Петь буду песни". - "А будут метели?" "Лаума вместо меня к колыбели С бледным лицом подойдет. Будет ребенка качать, Снега мне в сердце немного положит. Это поможет. Буду молчать". МЕСЯЦ И СОЛНЦЕ Солнце-Савлита - красивая дева, Месяц женился на ней. Светы направо, и светы налево, Солнце поет, и под звуки напева Росы - как бисер на сетке ветвей. Солнце взошло и по небу блуждало, Месяц сказал: "Целовались мы мало". Месяц бледнеет от трепета сил. Слышит в ветвях он поющую птицу, Видит блестящую Диво-Денницу, Вмиг светлолицую он полюбил. Он ее нежит, целует, ласкает. Видит Перкунас измену его, Поднял карающий меч, набегает, Месяц разрублен, но жив. Оттого Солнце-Савлита, пылая от гнева, Ходит по синему небу вдовой, Месяц же часто в ущербе, но дева Диво-Денница в сиянье напева Слышит, как Месяц ей шепчет: "Я твой!" МАТЬ И ДОЧЬ - О мать моя родимая, Позволь идти мне с ними, С солдатами, как с братьями, Огонь там ходит в дыме. - О дочь моя, ты девушка, Не с ними мерить долы: Сегодня здесь, а завтра там, - Солдатский хлеб тяжелый. - О мать моя родимая, Огонь не гаснет в дыме. Я в бой пойду с солдатами. Хочу идти я с ними. - О дочь моя любимая, А ночевать-то где же? - О мать моя родимая, Повсюду ночи те же. Как ночь придет, зеленый луг Густой травой поманит. Как ночь придет, высокий холм Моей постелью станет. - О дочь моя любимая, Что подстелить ты сможешь? И чем же ты прикроешься, И как себе поможешь? - О мать моя, кручинишься Напрасно надо мною, Росу я подстелю себе, Прикроюсь темной мглою. ВОРОБЬИНЫЙ ПРАЗДНИК Воробей варит пиво для гостей, Дам-дам-дали-дам-дили-дам. Жить не может воробейко без затей, Скачет, пляшет по дорогам, по кустам. Варит пиво воробейко для гостей, Дам-дам-дали-дам-дили-дам. Всех крылатых просит в гости воробей. Писк и щебеты. Дам-дам-дили-дам. Он с совой пошел плясать. Пляши и пей. Ей на палец наступил - и стыд и срам. Не с тобой бы воробью плясать, ей-ей. Дам-дам-дали-дам-дили-дам. Захмелел совсем от пива воробей, И пищит сова, нахмурясь: "В суд подам". Отдавил сове он палец, лиходей, И пошла она таскаться по судам, И чирикнул на заборе воробей: Дам-дам-дали-дам-дили-дам. ЗАРЕВАЯ 1 Утром ранним, раным-рано, Солнышко взошло, За окошком стал отец мой, Глянул сквозь стекло. Где ты был, сыночек милый, Где гулял зарей? Где свои заржавил шпоры, Оросил росой? Утром ранним, раным-рано, Я коня кормил, И заржавил там я шпоры, В росах оросил. Ты неправильное слово, Мой сынок, сказал. Ты там утром, раным-рано, С девушкой гулял. 2 Утром ранним, раным-рано, Солнышко взошло, За окошком стал отец мой, Глянул сквозь стекло. Где гуляла, дочь родная, Где зарей была? Где на твой венок зеленый В росах пала мгла? Утром ранним, раным-рано, Шла я за водой, И на мой венок зеленый Пала мгла росой. Ты неправильное слово, Дочь моя, рекла, Ты там утром раным-рано, С молодцем была. САДИК Пой, моя сестрица. Что же не поешь ты? Что ты загрустила, Руки опустила? Как же буду петь я? Как мне веселиться? В садике есть горе, Горюшко есть в малом. Вытоптаны руты, Сорваны все розы. Лилии помяты, Залиты росою. С севера ль был ветер? Иль река в разливе? Иль гремел Перкунас? Жгли сверканья молний? Нет, не север веял, Не река шумела, Не гремел Перкунас, Не было здесь молний. Сонмы бородатых, Мужи из-за моря, К берегу пристали, В садик пробирались. Руты растоптали, Розы все сорвали, Лилии сломили, Всю росу стряхнули. Я-то уцелела Только еле-еле, Под побегом руты, Под веночком черным. СЕЛЬСКИЙ СТАРОСТА Близ дороги, близ широкой, Сельский староста живет. Ай да дудка-прибаутка, Сельский староста живет. Дуй-ка в дудку, ду-ду-ду, Никуда я не пойду. Как у старосты три сына, Все три сына как один. Ай да дудка-прибаутка, Все три сына как один. Дуй-ка в дудку, ду-ду-ду, Никуда я не пойду. Сын есть Степа, сын есть Юра, И Матюшка третий сын. Ай да дудка-прибаутка, И Матюшка третий сын. Дуй-ка в дудку, ду-ду-ду, Никуда я не пойду. Как поехал я в Альвиту, Степке скрипку я купил. Ай да дудка-прибаутка, Степке скрипку я купил. Дуй-ка в дудку, ду-ду-ду, Никуда я не пойду. Степке скрипку, Юрке дудку, А Матюшке пирожок. Ай да дудка-прибаутка, А Матюшке пирожок. Дуй-ка в дудку, ду-ду-ду, Никуда я не пойду. Мы поехали в Альвиту, Ничего там не нашли. Ай да дудка-прибаутка, Ничего там не нашла Дуй-ка в дудку, ду-ду-ду, Никуда я не пойду. И ни скрипки, и ни дудки, Никакого пирожка. Ай да дудка-прибаутка, Никакого пирожка. Дуй-ка в дудку, ду-ду-ду, Никуда я не пойду. Из болгарской поэзии НАРОДНЫЕ ПЕСНИ МАРГИТА Мрак на поле, и солнце заходит, На дворе собралися невестки: Чей черед за водою с кувшином? А черед был Маргиты-девойки. Да хитра мать Маргиты, лукава, - Хвать кувшин - и идет за водою. Вот встречает ее юн безумец: "Добрый вечер, Маргитина матерь, А Маргита-девойка-то где же?" Отвечает Маргитина матерь: "Умерла нынче ночью Маргита, Братья утром ее схоронили". И промолвил тогда юн безумец? "Ты не лги, ты не лги, мать Маргиты, Всю-то ночь нынче ночью Маргита У меня на руке пролежала". НЕВЕСТА ТОДОРА Есть красивая Тодора, Молодая есть невеста, За водой не ходит утром - Вечерами, в лунном свете, Чтобы солнце не смотрело. Вот Тодора наклонилась Зачерпнуть в кувшин водицы, Тень упала до криницы, Выпрямляется Тодора, И не тень была пред нею - Молодой был воевода. Говорит Тодоре тихо: "Ой, невеста молодая, Ты, красивая Тодора, Зачерпни воды студеной, Напои коня из кадки, Напои меня устами, А дружину - из пригоршни". ЖУРАВЛИ "Журавли вы серокрылы, Журавли вы длиннокрылы, Как высоко вы летите, Как далёко вы глядите, - Миновали ли в пути вы Ровный край пустой - Добруджу? Был ли вам в полете виден, Журавли, внизу мой милый?" Журавли сказали юной: "Коли спрашиваешь, скажем. Да, мы видели Стояна В Черном море, среди моря. Корабли плывут по морю, Корабли плывут и лодки. Вот плывет корабль по морю, А за ним плывут три лодки, Млад Стоян плывет по морю, Держит медную свирель он, Он играет на свирели, А свирель свирелит слово: "Подожди меня немножко, Ты ждала меня так долго, Подожди еще немножко. Если к милой не вернусь я, Избери себе другого, - Пусть моим он ходит ходом, Пусть мое он молвит слово, Пусть мою поет он песню". СОН Заснула девушка крепко У самого берега моря, - Под той ли был сон под маслиной. И ветер повеял от моря, Он ветку сломал на маслине, Ударила девушку ветка, В лицо ее ветер ударил, И, вздрогнув, она пробудилась, И ветер кляла она гневно: "Ах, если б ты, ветер, не веял, Спала бы себе и спала я. Приснился мне сон несчастливый: Приходят в мой сон три безумца, Безумцы они, не женаты. Один дал мне яблоко красно, Другой подарил мне злат-перстень, Во сне целовал меня третий. Пусть тот, что был с яблоком красным, Иссох бы, как яблоко красно; Пусть тот, что дарил мне злат-перстень, Сквозь перстень скользнув, провалился; А кто целовал меня в дрёме, Целуй не во сне меня - в яви!" ЖЕНИХ ДА НЕ ЖЕНИЛСЯ Ждет юнак, все смотрит-смотрит: Хороша в селе юница - В стаде агнец белорунный, На горе ветвистый явор, Горностаевая шапка. Ждал безумный, все смотрел он, - Белый агнец был заколот, И срубили стройный явор, И купил купец проезжий Горностаевую шапку. ПОСЛЕДНЕЕ ЖЕЛАНИЕ Мать моя, радость родная, Юною я умираю, Не хорони меня скоро, Дай подойти всем подружкам, Пусть восковыми свечами Все они - светы засветят, Все принесут по цветочку, Все погрустят и потужат. После - меня ты схоронишь Меж двух дорог, двух широких, Там, где несутся юнаки. Буду я слушать, родная, Как там топочут их кони, Звякают острые сабли. ИВАН ВАЗОВ РОССИЯ Россия! Как нас это имя Пленяет - милое, родное! Она лучами огневыми Светила в горе наше злое! Она нас вспомнила, когда мы Забыты были, - чужд весь свет, Любовь, цветок над краем ямы, Забота, ласка и завет. Россия! Ширь - в веках и ныне, Размах ты с мощью разливной! Ты схожа с небом, с бездной синей, И только с русскою душой! Из испанской поэзии ИСПАНСКИЕ НАРОДНЫЕ ПЕСНИ SEGUIDILLAS 1 Не хочу, чтоб ты ушел, Не хочу, чтоб ты остался, Ни чтоб ты меня оставил, Ни чтоб ты меня увлек. Одного хочу я только... Я всего хочу - и, значит, Не хочу я ничего. 2 Женщины - как тени: К ним идешь - уходят, Ты от них стремишься - Гонятся вослед. Я их постигаю: Раз подходят - жду, Раз уходят - пусть их. 3 Как хрусталь - влеченье сердца, Как бокал - любовь людская. Чуть его толкнешь неловко - Разобьется на куски. И уж так всегда бывает: Чем нежнее, тем скорее Разобьется навсегда. 4 Чуть глаза твои увидел, Я своим глазам промолвил: "Осторожней: перед нами - Беспощадные враги!" И душа мне отвечала: "Уж открыли перестрелку Аванпосты, - посмотри!" 5 В понедельник я влюбляюсь, А во вторник признаюсь И взаимность получаю В среду - так же, как в четверг, А на пятницу ревнуют, А в субботу, в воскресенье Новой страсти я ищу. 6 Нежным веером ты веешь На себя, чтоб освежиться, И даешь тихонько знаки, Незаметнько другому. Тем же веером ты можешь Окружить себя прохладой, Окружить меня огнем. 7 Женщины - как книги, Думаешь: "Вот новость, Дай-ка я куплю". Развернешь, посмотришь - Читано давно уж. Сколько переделок Заново идет! 8 Ты глядишь и молчишь, Дни идут и проходят, Я гляжу и молчу. Двести лет так продлится: Друг на друга смотря, Мы с тобой не заметим, Что приблизилась смерть. 9 У тебя глаза - не очи, У тебя не взоры - стрелы, Только взглянешь - я мертва. Ты гляди же больше, больше, Пусть, с тобой встречаясь взором, Каждый миг я умираю, Пусть от счастья я умру. 10 С тех пор как ушла ты, О солнце всех солнц, И птицы умолкли, И смолкли ручьи! О милое счастье! И птицы умолкли, И смолкли ручьи. ПРИМЕЧАНИЯ Из грузинской поэзии Грузинская ода к Тамар (стр. 478). - Тамар - царица Грузии (1184-1207); в период правления Тамар и ее мужа Давида Сослани (1189-1207) Шота Руставели занимал крупные государственные должности. Эдемские дубравы. - Эдем - земной рай. Из армянской поэзии П. ИОАННИСЯН Иоаннес Иоаннисян (1864-1929) - армянский поэт-демократ, видный общественный деятель Советской Армении, "Умолкли навсегда времен былых народы..." (стр. 484). - Оригинал датирован 1887 г. О. ТУМАНЯН Ованес Туманян (1869-1923) - выдающийся армянский поэт-эпик, прозаик, переводчик. Ахтамар (стр. 485). - Ахгамор - остров в озере Ван, на Армянском плоскогорье. А. ИСААКЯН Авегик Исаакян (1875-1957) - выдающийся армянский поэт. Колокол воли (стр. 487). - Оригинал датирован 1903 г. Из литовской поэзии Первые переводы Бальмонта из литовской народной поэзии были напечатаны в альманахе издательства "Шиповник" в 1908 г. - задолго до знакомства поэта с полюбившейся ему Литвой. Чувствуя "с детства тяготение и любопытство" к Литве, с годами укрепляющееся благодаря многолетней дружбе с русско-литовским поэтом Ю. К. Балтрушайтисом, Бальмонт, однако, лишь в 1928 г. начал изучать литовский язык. "На Ваших произведениях и на стихах Людаса Гиры, - писал он в 1930 г. В. Креве, - я овладел литовским языком. И, сознавая, как много мне еще работать над ним, я все же радостно чувствую, что литовский язык, столь загадочный, самобытный, богатый, я уже знаю". "Литва поистине завоевала" Бальмонта. Он высоко ценил творчество современных поэтов Литвы, но особенно восторженно отзывался о литовском фольклоре: сказках и дайнах (народных песнях). "...Дайны - целомудренность, нечто как "Vita Nuova" Данте, - писал Бальмонт А. Венуолису 1 декабря 1933 г. (цитированные письма опубликованы в журн. "Вопросы литературы", 1975, No 3, с. 238-254). ПЕСНИ И ДАЙНЫ Литвин (стр. 489). - Угорская земля - Венгрия. Лаума (лит. миф.) - лесная дева; может одарить человека, но чаще совершает злые поступки. Месяц и Солнце (стр. 490). - Перкунас - см. примеч. к с. 413. Садик (стр. 492). - Рута - см. примеч. к с. 416. Из болгарской поэзии НАРОДНЫЕ ПЕСНИ Маргита (стр. 495). - Девойка - девушка. Невеста Тодора (стр. 495). - Криница - см. примеч. к с. 249. Жених да не женился (стр. 497). - Юнак - юноша, воин. Юница - девушка. ИВАН ВАЗОВ Иван Вазов (1850-1921) - болгарский писатель и общественный деятель, горячий сторонник русско-болгарской дружбы. Россия (стр. 498) - перевод отрывка из стихотворения "Росия!" из сборника "Тъгитъ на България" (1877). Из испанской поэзии ИСПАНСКИЕ НАРОДНЫЕ ПЕСНИ Seguidillas (стр. 499). - Seguidilla - сегидилья, испанская народная песня; в сегидилье семь стихов. Источник перевода: "Cantos populares espanoles", tt. I - V, Sevilla, 1883.

АННОТАЦИЯ

Бальмонта, представителя старшего поколения русских символистов. Бальмонт – переводчик поэзии Ю. Словацкого и А. Мицкевича, народных польских песен. Он был лично знаком со многими представителями модернистского направления «Молодая Польша», но особенно близок ему оказался Ян Каспрович. Первые переводы поэзии Каспровича Бальмонт публиковал еще в начале ХХ века, однако наиболее тесный контакт с творчеством польского модерниста приходится на 20-е годы, когда выходит книга «Ян Каспрович: поэт польской души» и перевод поэтического сборника «Книга Смиренных».

ABSTRACT

The article examines the conceptualization of the Polish theme in the works of Konstantin Balmont, a poet and a writer representing the older generation of Russian Symbolists. Balmont translated the poetry of J. Slowacki and A. Mickiewicz as well as Polish fold songs. He personally knew many representatives of the modernist "Young Poland", yet it was Jan Kasprowicz who was especially close to him. The first translations of Kasprowicz’ poetry were published by Balmont at the beginning of the 20th century. The most intense contact with the works of the Polish modernist took place in the 1920s, when the book "Jan Kasprowicz: a Poet of the Polish Soul" and the translation of "The Book of The Poor" were published.

Ключевые слова: Константин Бальмонт, Ян Каспрович, перевод поэзии.

Keywords: Konstantin Balmont, Jan Kasprowicz, poetry translation.

Обзор литературы по теме. Литературные связи Константина Бальмонта с Польшей кратко, но достаточно полно и точно описаны биографами поэта П. Куприяновским и Н. Молчановой.

Авторы перечисляют имена польских поэтов и писателей, с которыми Бальмонт поддерживал контакты, стихи которых переводил на русский язык; чуть более подробно авторы останавливаются на обстоятельствах турне Бальмонта по польским городам с лекциями, на посещении поэтом виллы Харенды – дома уже покойного на тот момент поэта Яна Каспровича.

Этот краткий обзор позволяет получить самое общее представление о месте, какое занимала польская литература в жизни и творчестве Бальмонта.

Краткий обзор темы представлен также в работе З. Бараньского Польская литература в России на рубеже XIX–XX веков , в статьях Е. Цыбенко К. Бальмонт и польская литература и О. Цыбенко Истоки полонофильства Константина Бальмонта . Автор последней статьи более детально останавливается на анализе польской темы в романе Бальмонта Под новым серпом . Исследователи творчества Бальмонта отмечают исключительный интерес поэта к польской литературе.

Свидетельствуют об этом как разного рода размышления и замечания о польской культуре и ее гениях в эссе и статьях разных лет (отдельно польской теме посвящены статьи, написанные для варшавской эмигрантской газеты «За свободу!»), так и интенсивность, с которой Бальмонт переводил с польского. Широко известны его переводы мисти­ческой поэзии Ю. Словацкого, лирики А. Мицкевича, народных польских песен, поэзии Б. Лесьмяна и С. Выспяньского. Но особенно близок ему оказался Ян Каспрович. Еще в начале века Бальмонт обращается к творчеству польского символиста, переводит отдельные стихотворения, позже, в 1927 году по приглашению вдовы Каспровича, Марии Викторовны, русской по происхождению, Бальмонт с женой Еленой Цветковской посещают виллу Харенда в Закопане, где польский поэт прожил последние годы. Во время пребывания на вилле Бальмонт по заказу польского ПЕН-клуба делает перевод стихотворного сборника Книга смиренных, готовит текст лекции о Каспровиче и пишет вторую часть книги о поэте.

Воспоминания Марии Каспрович позволяют реконструировать биографический контекст и представить творческую атмосферу, в которой была написана книга. Мария Каспрович тепло принимала Бальмонта в Харенде, помогала в его работе, но, вместе с тем, оставила довольно критические замечания о русском поэте.

Мария Каспрович в каком-то смысле является первым исследователем темы сходства и различия двух поэтов. Она убеждена, что близость Бальмонта и Каспровича – лишь видимая.

У Каспровича всегда на первом месте – живой человек во всей его человечности, а у Бальмонта человека нет, есть лишь его эссенция, нет настоящего, только безвременье.

Даже на самые жаркие эротические стихи Бальмонта вдохновляет не женщина, а стихия любви . Понятие «грех» для Бальмонта, далее пишет мемуаристка, чуждо, в то время как за Каспровичем стоит многовековая христианская традиция: «Понятие греха Бальмонту чуждо, не понятно.

Он говорил: слова «грех» для меня не существует; ошибка, несчастье, фатальность – это другое дело» .

У Бальмонта нет и тени смирения, знаменитой простоты Каспровича. Вдову поэта поразило, с какой легкостью и чуть ли не вызовом он называл себя лучшим поэтом России, гостя у нее в Харенде.

Наблюдая за творческим процессом Бальмонта, Мария Каспрович приходит к выводу, что ему нужны внешние потрясения и впечатления, чтобы творить, тогда как для Каспровича стихи – молитвы, идущие изнутри.

В большинстве статей, посвященных сравни­тельному анализу лирики Бальмонта и Каспровича, авторам не удается абстрагироваться от биогра­фическо-психологической перспективы, харак­терной для воспоминаний Марии Каспрович: неизменно появляются темы отношений с женой, любви к родной земле, трудной юности поэта.

Путь анализа творческих связей литерату­роведам подсказывает также и сам Бальмонт. В книге-некрологе о «поэте польской души» он в характерном стиле возвышенной интимности называет Каспровича «поэтом, так сильно связанным со стихией природы и влюбленным в душу народа» , пишет, что «Каспрович отразил глубины Славянщины» .

Появляются характеристики, близкие собственному творческому методу Бальмонта: «…уже более пятнадцати лет я испытываю большую любовь к его творчеству, музыкальному по форме, исполненному высокого полета мысли, а при этом такому близкому народным напевам» .

В сборнике, посвященном 150-й годовщине со дня рождения польского поэта и изданном Обществом друзей творчества Яна Каспровича в Харенде, ведущие современные специалисты в области каспровичоведения Мирослав Сосновский и Кароль Яворский представили статьи, посвященные анализу творческих связей двух символистов. М. Сосновский подробно останавливается на вопросе общности тем у Каспровича и Бальмонта.

Он приводит слова Марии Каспрович о том, что сходство двух поэтов лишь видимое, зато мировоз­зренческие различия фундаментальны, однако не соглашается с ее оценкой. Сосновский стремится доказать, что интерес Бальмонта к Каспровичу глубоко не случаен, обоих объединяло ощущение переломности, кризисности эпохи, славянская тема, символизм как художественный метод, особое внимание к музыкальности в поэзии, интенсивность образов природы и родной земли в лирике, некое космическое чувствование мира.

О близости тем и образов также пишет К. Яворский. Он также выделяет общую для двух поэтов музыкальность, славянскую тему, природу; напоминает обстоятельства посещения Бальмонтом Харенды, приводит цитаты из воспоминаний М. Каспрович.

Однако Яворский не останавливается на разборе творческо-биографических параллелей, но предла­гает читателю на анализе конкретных лирических произведений убедиться в наличии общих поэтических решений в лирике двух символистов.

Во всех приведенных выше исследованиях польской темы в творчестве Бальмонта фигура автора в связке автор-текст-интерпретатор оказывается ключевым звеном.

Мы попробуем посмотреть иначе на тему переводов Бальмонтом поэзии Каспровича – через проблематизацию темы перевода в эссеистике Бальмонта и через обращение непосредственно к лирическим текстам.

Проблематизация перевода в творчестве К. Бальмонта. То, что несомненно сближает двух поэтов, – выраженный интерес к мировой литературе. Оба переводили большое количество художественных текстов с различных языков.

Каспрович переводил литературу с древнегреческого и латыни, с английского, французского немецкого, итальянского, Бальмонт – с более, чем десяти языков. Интересно, что одним из самых любимых поэтов и Бальмонт, и Каспрович называли англичанина П. Б. Шелли. Бальмонт считал свои переводы Шелли одними из самых удачных (напомним, что он сделал полный перевод собрания сочинений Шелли).

Проблема художественного перевода невероятно глубока.

Даже в случае близких языков невозможно преодолеть барьер, который разделяет языки и, шире, культуры. Всегда остается асимметрия между родными культурами переводчика и переводимого автора. Почему Бальмонт, талантливейший поэт, признанный король символизма, всё же берет на себя тяжелый труд перевода и риски, с ним связанные?

Бальмонт отлично отдает себе отчет в том, что поэзию лучше не переводить, а читать в подлиннике, но при этом он не укрепляется в элитарной позиции, напротив, выступает апологетом переводов.

В эссе О переводах он дает обоснование своей позиции. Бальмонт напоминает, что даже людям, знающим много языков, все равно не доступны все, и, чтобы познакомиться с литературой других культур, они вынуждены обращаться к переводам.

«Переводы – неизбежность, – подчеркивает Бальмонт, но тут же проговаривается о подлинном основании своего увлечения, – поэта, знающего много языков и любящего языки чужих стран и певучий язык Поэзии, влечет к себе искусство перевода» . Красота чужого, но знакомого языка, не может оставить равнодушным поэта, привыкшего улавливать строй поэтической речи.

Наверное, не лишним будет отметить, что переводы были основным источником заработка Бальмонта в эмиграции, но и в дореволюционной России они приносили ему существенный доход.

В скитаниях по Европе русским изгнанникам, конечно, было не до лирики бывшего кумира, и Бальмонт, как и многие, жил в крайней нужде.

Тогда же он начинает активно переводить с чешского, литовского, болгарского, польского и других языков.

Большое количество переводов, выполненных в сжатые сроки, могло накладывать отпечаток на их качество. С другой стороны, не всегда ответст­венность за качество опубликованных переводов лежит только на их авторе.

Как мы узнаем из письма Федору Шуравину, переводчику литовских сказок, к которым Бальмонт написал вступительный очерк, издатель Книги смиренных не прислал поэту вторую корректуру рукописи, «этот негодяй выпустил Каспровича с 60-ю опечатками» .

Известно, что переводы Бальмонта часто подвергались резкой критике. И собратья по цеху (Брюсов, Чуковский), и, например, упомянутый выше Збигнев Бараньский были невысокого мнения о переводах, выполненных Бальмонтом. Критики упрекали поэта в нежелании считаться с голосом автора, с его ритмикой, с образностью.

Каждый писатель или поэт в переводе Бальмонта звучал как Бальмонт. Трудно не согласиться, что тенденция разглядеть общее с переводимым автором, безусловно, у Бальмонта присутствует.

Это заметно хотя бы на примере его высказываний о мировых гениях литературы. Шелли он называет пантеистом, подчеркивая его ощущение слитости с природой. Каспровича называет певцом Солнца.

Эта солнечная основа Каспровича, видимо, более всего спровоцировала то отторжение, которое мы чувствуем в замечаниях Марии Каспрович по поводу настойчиво культивируемых Бальмонтом сходств с польским модернистом.

В эссе О переводах , вошедшем в книгу Из несобранного , Бальмонт излагает свой взгляд на сущность перевода и отвечает на обвинения в неуважении к оригиналу, столь часто звучащие в его адрес. Глава открывается полемикой с резко крити­ческой оценкой профессора Е. Ляцкого, данной его переводам лирики чешского поэта Я. Врхлицкого.

Суть претензий Бальмонт излагает следующим образом: «Он судит меня за вольные, слишком вольные, поэтические передачи стихов иноземных поэтов, он указывает целый ряд уклонений от текстов, считая их то ошибками, то умышленными искажениями» .

Ляцкий приводит в пример блестящие переводы, выполненные Лермонтовым, но, как отмечает Бальмонт, почему-то забывает о Жуковском («Жуковский как раз обращался весьма часто с подлинниками совершенно свободно» ).

Бальмонт на примерах доказывает, что и Лермонтов также вольно обращался с оригиналами.

Стихотворные переводы Лермонтова не являлись в точном смысле слова переводами, но, скорее новыми произведениями, с собственным настроением, образным рядом, ритмом.

Не забывает Бальмонт и своего главного противника на поприще перевода и соперника на поэтическом Олимпе – Валерия Брюсова: «Он очень недурно, а часто даже и очень хорошо, переводил стихи Верхарна, но его переводы любимого им Верлена, которому он всегда подражал, никуда не годятся, как и другие его переводы суть лишь ученическая старательная перепись, внешний рисунок без души» .

Показательно, что Бальмонт убежден, что непоэт не может судить поэта в вопросах перевода поэзии. Ляцкий, специалист в русском языке и литературо­ведении, хорошо знающий также чешский, отлично справляется с прозаическим переводом поэзии Врхлицого, но перевести поэзию, оставив в ней поэзию, – задача иного порядка.

Целью, согласно Бальмонту, не является верная передача слов, на первый план выходят ритм, рифма, языковая убедительность образа.

Переводить поэзию может только поэт, тот, кто владеет искусством ритма.

При этом перевод никогда не совпадет с оригиналом, так как произведение искусства уникально и неповторимо; он может в большей или меньшей мере приближаться к оригиналу.

Но даже не сходство является критерием качества поэтического перевода. «Иногда даешь точный перевод, но душа исчезает, иногда даешь вольный перевод, но душа остается», – пишет Бальмонт. «Это – соучастие душ, и поединок, и бег вдвоем к одной цели», – таково кредо Бальмонта-переводчика .

От Гимнов к Книге смиренных Бальмонт открыл для себя талант Каспровича, прочитав Гимны. В 1911 году выходит его перевод «полной силы и бури симфонии Каспровича Моя вечерняя песня » , одного из гимнов. Позднее, Бальмонт опишет свои впечатления от первой встречи с монумен­тальными драматическими поэмами (а именно к этому жанру ближе всего Гимны ) так: «Двадцать лет назад я прочел и перевел на русский гениальную поэму «Моя вечерняя песня». (…) «Моя вечерняя песня» была для меня громом органа, услышанным внезапно в час грусти; она была сердце пронзающей песней моего родного края, из-за семи гор, из-за семи рек долетевшей песенкой той деревни, где я когда-то был ребенком и юношей, первый раз любившим» .

Бальмонт очень верно выбрал самое сильное поэти­ческое высказывание польской лирики перелома веков.

Монументальные Гимны сделали Каспровича знаменитым, польская критика той эпохи превозносила поэта-модерниста, ставила его чуть ли не выше Мицкевича.

В Гимнах нашел выражение важнейший симптом эпохи – ощущение близящегося конца, катаст­рофизм.

Бальмонт не мог отказаться от этого «поединка», «бега к одной цели» с Капровичем, ведь ничего подобного в русской поэзии не было, хотя темы носились в воздухе.

Исследователи творчества польского поэта, комментируя оценки критиков, часто отмечали, что Каспрович силой своих стихотворений обязан, прежде всего, глубоко укоренившейся в европейской культуре и популярной в эпоху fin de siècle христианской тематике.

То, что, и правда, так сильно воздействует на читателя в Гимнах , не столько удачные рифмы или сложная ритмика, но образность и форма, заимствованные из христианской традиции: устрашающие визии апокалипсиса, возвышенная напевность псалма, напряженная душевная боль исповеди.

В стихах представлены острые состояния страха, муки, надежды, сомнения, тоски, восторга, боли, то есть мотивы, традиционные для церковной литургики.

Но кроме христианского пласта, в Моей вечерней песне присутствует и характерное для художественного метода модернистов «Молодой Польши» обращение к фольклорным мотивам: к народным песням, деревенскому пейзажу, крестьянской обрядовости.

Бальмонту поэзия Каспровича была понятна, он также тонко чувствовал веяние времени, был в авангарде поэтической моды. Но если фольклор был близок Бальмонту (можно вспомнить различные поэтические стилизации), то христианские аллюзии в поэзии русского символиста редки.

Характерно, что Бальмонт, анализируя твор­ческий подход Каспровича, этическую проблематику как будто вовсе не замечает.

Метафизическая напряженность между трансцен­дентным, молчащим Богом и покинутым человеком Бальмонту не понятна. Он акцентирует другие темы.

Не случайно русский поэт среди всех гимнов выбирает Мою вечернюю песню .

Хотя он вместе с еще тремя входит в цикл Гибнущему миру (1901), в нем уже нет того сильного богоборческого накала, отличавшего три преды­дущих; в нем появляется надежда, происходит перелом в настроении лирического героя. Вместо бунта, острого кризиса веры, звучит мотив покаяния и примирения с Богом.

Бальмонт не раз подчеркивает в своей книге о Каспровиче, что польский символист от вызова Богу, брошенного в Гимнах , от антично-христианской сложности, позднее приходит к примирению с Ним, к слитости с природой, к простоте восприятия реальности.

Именно этот аспект будет подчеркивать Баль­монт в Моей вечерней песне – контраст интенсивного переживания апокалипсиса и вневременность крестьянского взгляда на мир, его простота и бесконфликтность.

«Что меня более всего побеждало в этом пламенном извержении безудержной души великого поэта – это выраженное единство двух противо­положных полюсов (…) Громы, предвещающие Dies Irae, День Гнева, и одновременно: «Да играй же мне, дудочка, да играй же мне, играй»… Душа поэта и русская душа содержат в себе этот звук, эту самую боль и любовь, эту самую противоположность двух неразъединимых полюсов» .

В русском тексте Моей вечерней песни отчетливо видно, что именно контраст является ведущим художественным средством и ключом к реализации специфически понятого замысла автора.

Бальмонт стремится к максимально полной передаче контраста между возвышенным псалмом, насыщенным христианской образностью и символикой, и народной, незамысловатой песенкой.

С одной стороны, сложность переживания мира и его глубины, выраженная в длинных строках вольного стиха, и, с другой стороны, простота и кажущаяся поверхностность коротких строк рифмованной крестьянской песенки.

Известный музыкальностью своей лирики Бальмонт тонко чувствует нюансы «вагнеровской» оркестровки Каспровича, музыкальную основу его гимна и стремится передать это звучание через смены ритмов, повторы, аллитерации.

Противоположны – как в оригинальном тексте, так и в переводе – два типа пейзажа: лунный, текучий импрессионистический в картинах родных просторов и огненный, рвущийся экспрессионис­тический в апокалиптических визиях.

Сравним оригинал и перевод: (1) «płynie rozlewną falą księżycową,/ rosami płynie, lśniącymi na łąkach…» (2) «ogniem buchają wulkany,./ gwiazd miliony tną błyskawicami /spieniony potop płomieni / i z hukiem /giną w czeluściach czerwonych.../ Boże!» и (1) «Плывет она лунной волной разливной,/ Плывет она росами, на лугах засиявшими…»; (2) «Хлещат вулканы огнем,/ Звезд миллионы, как молнии, зыбятся / На вспененном потоке пыланий / И с гулом / В челюстях гибнут червонных…/ Боже!» .

Контраст выражен и в повторах. В апокалип­тических картинах видим повторы «огненных» эпитетов, при этом отсутствуют повторы грамматических конструкций, в вечернем пейзаже и крестьянской песенке повторяются конструкции, создавая тем самым эффект музыкальности.

В картинах апокалипсиса рваные строки и глаголы движения создают ощущение стреми­тельного ускорения времени, летящего к своему концу, в вечернем псалме и песенке повторы замыкают время в круг, выводя его в вечность.

Нервом Гимнов является тема острого пережи­вания греховности и, как следствие, богооставленности. А. Хутникевич, один из авторитетных исследователей творчества Каспровича, дает следующую характеристику центральной проблематике Гимнов : «Источником зла является грех, за которым следует кара; но трагизм ситуации заключается в том, что эта склонность к греху привита человеку с самого начала, в самом акте творения.

К ощущению вины добавляется одновременно осознание несправедливости. Человек тянет ношу греха, превышающую его силы, в то время как, в сущности, его вина сомнительна и проблематична, раз действует он под влиянием темных импульсов, не контролируемых его сознанием и волей.

В этом драматичном положении человек пребывает совершенно оставленным, оставленным прежде всего Богом, молчащим, равнодушным… пересыпающим звездную пыль в золотых песочных часах (…) Всемогущая боль становится сущностью мира; мир наполнен болью и отчаянием» .

Бальмонт ни слова не говорит о теодицее, грехе, наказании, покаянии в поэзии Каспровича. Интересно, что в позднейшей публикации перевода Моей вечерней песни в варшавской эмигрантской газете «За свободу!» вообще отсутствует кульминационный фрагмент гимна – исповедь.

Лирический субъект от лица всего человечества исповедуется в грехах всего мира.

Это страшные грехи: отрекся от умершего отца, креста не поставил на его могиле, мать выгнал из дома, не признал нищую слепую сестру, пнул голодную собаку, раздавил червя и тысячи насекомых, убил брата, увел жену у друга, подбросил соседу своего незаконного ребенка… И лейтмотив исповеди: «Moja to wina, moja wielka wina!/ Nie karz mnie, Boże, według moich zbrodni!» .

С такими грехами страшно умирать, страшно думать о последнем суде, а вечерний закат напоминает лирическому герою о собственной грядущей смерти, об апокалипсисе, то есть о великом индивидуальном и всеобщем конце.

Встает вопрос, почему Бальмонт не обратил должного внимания на кульминацию переводимого им гимна; понял ли русский поэт замысел польского символиста. Представляется, что понял, но в особом ключе.

Обратим внимание на характеристику роли гимниста, данную Хутникевичем: «Гимн – песня народа, который поверяет своему Творцу все свои заботы и страдания.

Гимн предполагает не индивидуальный, а собирательный субъект высказывания. Выбор формы гимна был для Каспровича выражением собственного ощущения избранности и понимания поэзии как выразительницы коллективных, общих для всех чувств.

Роль гимниста соответствовала модернистскому пониманию роли поэта как посланника, как жреца и представителя всего человечества» .

Бальмонт видит в Каспровиче, прежде всего, эту избранность, он называет Каспровича пророком, «поэтом польской души» – это определение, вынесенное в заглавие некролога о Каспровиче, не просто красивый оборот.

Бальмонт хочет подчеркнуть, что польский поэт пропел от имени всех своих собратьев псалом Богу, исповедовался во всех грехах от имени всех.

Поздние сборники Книга смиренных и Мой мир Бальмонт ценит больше всего из написанного Каспровичем, однако он все же подчеркивает особое значение гимнов, именно благодаря ним Каспрович достиг звания «вершины польской поэзии». Вместе с тем, Бальмонт неустанно говорит об эволюции пути польского пророка.

От титанического бунта, не принесшего ему покоя, к смирению и простоте. Тогда и были даны поэту любовь, покой и гармония.

Со свойственным Бальмонту уклоном в природный пантеизм он так рисует путь Каспровича: «Он хотел быть Богом, чтобы бросить Богу тысячи «Почему?». Разрушая человеческие тверди и устои, могучим полубогом взошел он на хребет отвесных гор и с безумной силой заколотил в предвечные врата Дома Божьего. Однако же не той дорогой он к Нему пришел.

Мудрость, присущая земледельцам, воспроти­вилась и взяла верх, не стал он долго трясти неподдающиеся двери. Есть другая дорога к Богу и звездам. И обратился он в дерево. Дух великой силы, мощных корней, глубинных тайн земли и тихого шелеста листьев» .

Гармония и простота Книги смиренных и Моего мира пленила Бальмонта. Первую он полностью переводит на русский язык, не перестает ею восхищаться в своих лекциях о Каспровиче.

Однако уже само заглавие может наводить на мысль о недостатке христианского смирения у переводчика, или, что смирение это не имеет отношение к христианскому мироощущению. Księga ubogich должна была быть переведена, скорее, как Книга убогих , может быть, бедных или нищих.

Бальмонт предпочитает видеть избранника, пророка, поэта смиренным, но не убогим.

При глубоком понимании формально-художественной стороны лирических произведений Каспровича Бальмонт остается нечувствителен к христианскому содержанию его поэзии.

Остается открытым вопрос о том, достаточно ли для хорошего перевода, что бы поэт переводил поэта, или сходство между автором и переводчиком должно лежать не только в области таланта и культурного поля, но корениться глубже – в структуре самой личности.

Список литературы:
1. Бальмонт К. Из несобранного [Электронный ресурс] – Режим доступа: http://modernlib.ru/books/ balmont_konstantin/iz_nesobrannogo/read/ (дата обращения: 28.07 2017).
2. Бальмонт К. Письма Федору Шуравину [Электронный ресурс] – Режим доступа: http://www.russianresources.lt/archive/Balmont/Balmont_6.html (дата обращения: 28.07 2017).
3. Бальмонт К. Светлая страна. Слово о Польше // За свободу! – 1928. № 5. – С. 2.
4. Бальмонт К. Сказка о серебряном блюдечке и наливном яблочке // В сб. «Зарево зорь». – М.: Гриф, 1912. – С. 22-25
5. Загорский Е. Юлий Словацкий. Бальмонт как его переводчик. – М., 1910. – С. 16-17
6. Каспрович Я. Книга смиренных / Пер. с польского К. Бальмонта. – Варшава: Добро, 1928. – С. 2-10
7. Куприяновский П., Молчанова Н. 2014. Бальмонт. – М.: Молодая гвардия, 2014. – С. 18-19
8. Цыбенко Е. К. Бальмонт и польская литература // В сб. «К. Бальмонт и мировая культура». – Шуя, 1994. – С. 2-3
9. Balmont K. Jan Kasprowicz. Poeta duszy polskiej. Częstochowa. 1928. Р. 32, 40- 41, 45-46, 51.
10. Barański Z. Literatura Polska w Rosji na przełomie XIX-XX wieku. Wrocław. 1962. Р. 25.
11. Сybienko O. Źródła polonofilstwa Konstantego Balmonta. Postscriptum polonistyczne. 2013. № 1 (11). Р. 5-6
12. Hutnikiewicz A. Hymny Jana Kasprowicza. ‪Warszawa: Państ. Zakł. Wydaw. Szkolnych. 1973. Р. 55-56.‬‬‬‬‬
13. Jaworski K. Słowiańska dykcja, muzyka i dzewo kosmiczne. Jan Kasprowicz i Konstantin Balmont – próba komparatystyczna. Kasproiwicz a Słowiańszczyzna. W 150. rocznicę urodzin Poety. Zakopane. 2010. Р. 33
14. Kasprowicz J. Poezje. Kraków: Astraia. 2015. Р. 69, 75, 77.
15. Kasprowiczowa M. Dziennik. Część 5. Harenda. Warszawa. 1934. Р. 122, 125.
16. Sosnowski М. 2010. Rosyjskie echa poezji Jana Kasprowicza. Kasproiwicz a Słowiańszczyzna. W 150. rocznicę urodzin Poety. Zakopane . Р. 34

Зимняя ночь
Сонет

Вперёд, вперёд. Подобный свету, снег
Простёрся и блестит по косогорам,
Иду, скрипит он, и слежу я взором,
Как вздох мой пар затеял в воздух бег.

Молчание. Вверху, как белый брег,
Застыли облака, луна дозором
Плывёт по белизне и смутным хором
От сосен тени строят свой ночлег.

Безликие и жуткие, как мысли,
Желающие смерти, жмут меня
Разорванно, с туманами повисли.

И к небу мысль-утопленник, стеня,
Взывает: Что теперь в гробах без дня?
Там, в стуже? Ночь, скажи. Земля, исчисли.

«Здесь царит любовь»
Сонет

Где ты, моя любовь, что в ясном взоре
С лучом слила улыбку милых глаз?
Кому напевность сердца в этот час
Ты подарила в нежном разговоре?

Среди цветов ли в свежем их уборе,
Во власти грёзы ты, чей вкрадчив сказ?
Или волнам всех сил своих запас
Ты предаёшь в объятьи их, в их споре?

О, сладкая истома, где бы ты
Ни придавалась воздуху, волне ли,
Где белых плеч красу лучи задели, –

Любовь моя во все вошла мечты,
Где блеск с тобой во всём я без изъятья,
Тебя замкнул я в вечное объятье.

Зимняя скука

Но было ли, вправду, когда-то
Солнце над этой землёю,
Розы, фиалки с зарёю,
Страстность, улыбка, мечта?
Но было ли, вправду, когда-то –
Юность с волшебным угаром,
Слава и отданность чарам,
Вера, любовь, красота?
Быть может, то было во время
Вальмики, во время Гомера,
Для часа утрачена мера,
А солнце средь мёртвых светил.
И в этом тумане, где скрыт я,
В зиме, где лишь стужа в размахе,
Тут мира погибшего прахи.
Когда-то, быть может, он был.

Майская ночь

Нет, никогда в безмолвьи ясной ночи
Не рдели так кочующие звёзды,
Не бились в берег искристые волны,
И влажный, чуть дрожал сквозь мир зелёный,
Ломая тени, озаряя склоны,
Бродячий, древний, одинокий месяц.

Стыдливый, строгий, беспорочный месяц.
Тепло и пар к тебе из поздней ночи
Струили от своих деревьев склоны, –
Ревниво чуя девственные звёзды,
Проснулись нимфы, мир будя зелёный,
И нежный шёпот стал баюкать волны.

Забвенно никогда так через волны
Влюблённые не плыли, чуя месяц,
Как я, безлюбный, в мир вхожу зелёный,
Благим лишь, мнилось, блески этой ночи,
И, выйдя из могил, покинув звёзды,
Друзья, – я видел, – духи шли на склоны.

О, вы, чей сон хранят родные склоны,
О, вы, чьим снам смиренным плещут волны,
Вы, зрящие, как в небе реют звёзды,
Продольный луч стремил к вам вышний месяц.
И лёгкий рой в молчаньи тихой ночи,
Скользили вы сквозь зыбкий мир зелёный.

Какую часть моей поры зелёной
Я пережил, взойдя на эти склоны,
И ночь побеждена в исходе ночи.
Тут тень возникла, путь её был волны,
Весь лик её явил мне лунный месяц,
В её очах мне улыбались звёзды.

Сказала: Вспомни. И мгновенно звёзды
Замглились, мрак овеял мир зелёный,
Безгласно умалил сиянье месяц,
Звенящий вопль промчали эхом склоны,
И я один, в тоске смотря на волны,
Почувствовал могильный холод ночи.

В час ночи, как густеют роем звёзды,
Люблю чрез волны, через мир зелёный,
Смотреть за склоны, как заходит месяц.

Новое на сайте

>

Самое популярное